После распада Советского Союза государством и самыми разными политическими силами в России предпринимались поиски «национальной идеи». Речь, по сути, шла о конструировании новой национальной идентичности. Долгое время эти попытки оставались безрезультатными, а понимание того, что собой представляет новая Россия – весьма аморфным. К концу 2000-х гг. этот длительный транзит завершился, а в 2014 г. его результаты закрепились окончательно. Фактически Россия воспроизводит советскую версию своей идентичности, из которой изъят социалистический компонент. Но в котором воспроизведено не менее важное для советской идентичности патриотическое звено. Следующим шагом формирования идентичности станет поиск универсалистской идеи. Таким образом, будет воспроизведена традиционная для типичной мировой и региональной державы связка патриотизма и универсализма.
Национальная идентичность – это ответ на вопрос «кто мы». Ее можно представить как слагаемое трех компонентов. Во-первых, представление о собственном сообществе – базовых принципах, на которых строится государство. Во-вторых, определение «значимых других» – примеров для подражания или, наоборот, отторжения. В-третьих, интерпретация своей истории («золотые» и «черные» легенды), а также представления о желаемом будущем.
Понятно, что идентичность государства не сводится к сознанию отдельных граждан. Выражаясь термином Бенедикта Андерсона, речь идет о государстве как о «воображаемом сообществе». Иными словами, идентичность – это идеологический конструкт, создаваемый политической и интеллектуальной элитой. На его основе государство концептуально создается или «воображается» как единое целое. Этот конструкт транслируется в общество через систему образования и СМИ, а также воспроизводится общественными мнением и моралью. Однако посылы элит ограничиваются ценностями, культурой и ожиданиями общества. Равно как и конструктами, уже созданными в прошлом и укорененным в общественном сознании. Ожидания общества могут стимулировать элиты к вполне определенному позиционированию государства. Точно угадав запрос общества, элита укрепляет свою легитимность.
Именно поэтому так сложно было в начале 1990-х гг. определить «национальную идею». В ее основе была попытка представить Россию как новое демократическое государство. Происходил отказ от восприятия Запада как враждебного «другого». Наоборот, Запад воспринимался как пример и основа для подражания, конечный пункт политического и экономического транзита. Одновременно пересматривалось собственное советское прошлое. В медийном нарративе был заметен акцент на репрессии, неэффективность советского режима, плановой экономики и т.п. Тогда как предреволюционное прошлое рассматривалось как своего рода «золотая» легенда – правильный путь, искаженный советским экспериментом.
Интересно, что в похожем ключе политика идентичности в начале 1990-х гг. выстраивалась практически во всех странах посткоммунистического транзита. Почти все добавляли в указанную комбинацию также и мощный этно-национальный компонент – отсылку к «крови и почве», национальным корням. Но далеко не во всех случаях получился одинаковый результат. Бывшие члены Организации варшавского договора и страны Балтии так или иначе добились целей своего транзита. С большим или меньшим успехом они провели политические и экономические реформы, интегрировались в ЕС и НАТО. В ряде бывших советских республик возникли авторитарные режимы с опорой на этнический национализм. Такие страны, как Украина, Грузия и Молдова зависли между двумя траекториями, серьезно подорвав свою государственность. И, конечно, совершенно особым путем пошла Россия.
Особенность российского пути определялась сразу несколькими факторами. Во-первых, Россия унаследовала от СССР статус и потенциал великой державы – мирового центра силы. Несмотря на серьезные проблемы, страна сохранила военный потенциал. Само ее географическое положение определяло богатство внешнеполитической повестки. Россия выступала значимым участником всех ключевых институтов глобального управления. При всей узости ее экспортного потенциала, торговля сырьем давала немалые ресурсы. Иными словами, как и до распада Советского Союза, жизнь России продолжала в немалой степени определяться ее международным весом и положением. Уже поэтому она не могла быть как все – пойти путем маленькой или средней Восточноевропейской страны. И даже если бы этого захотела политическая элита, к интеграции такого гиганта вряд ли были готовы западные партнеры. Тем более учитывая объем связанных с Россией внутренних проблем. Они предпочли отложить слишком громоздкий «российский вопрос» и сосредоточиться на бывших союзниках СССР. Что впоследствии будет воспринято в России (отчасти ошибочно) как намеренный разрыв данных при окончании холодной войны обязательств.
Во-вторых, даже после распада Советского Союза Россия оставалась многоэтничным государством. А значит, вариант этнического национализма для выстраивания идентичности был неприемлем. К тому же всплеск этнического национализма произошел в ряде российских регионов. В Чеченской республике он достиг своей крайней формы, приведя к затяжной войне. Демократические институты оказались бесполезными для остановки этой волны. В каждом конкретном этническом регионе были достигнуты свои, часто неформальные договоренности с центром. В конечном итоге высокая цена сохранения целостности страны превратила для Москвы любую этнонациональную доктрину в запретную тему.
В-третьих, важным фактором выступило само российское общество. Распад Советского Союза стал для него тяжелейшей травмой. И речь здесь, конечно, не столько о мнимых имперских комплексах. Гораздо серьезнее был резкий разрыв с собственными принципами, историей и образом жизни. Российский гражданин потерял сам себя, превратился в маргинала, даже если и был в числе обеспеченного меньшинства. Он был вырван из советского контекста и одновременно понимал, что вряд ли станет частью Запада. Он оказался изгоем и за рубежом, и в своей собственной стране. Его жизнь в политическом обществе оказалась лишенной смысла. За ним не было энергетики дрейфа в западные структуры. Он не был ярым националистом, каким стали многие бывшие соотечественники в соседних республиках. Он даже лишился врага, которого можно было демонизировать и винить в неудачах. При этом сам превратился в такого козла отпущения для всех. И для бывших союзников, стремящихся откреститься от России и яро изобличавших ее прошлое. И для западных стран, справедливо ужасавшихся криминально-компрадорским реалиям постсоветской России. И в целом для «международного сообщества», с интересом ожидавшего окончательного падения некогда великого гиганта.
Неудивительно, что идеологические конструкты первого срока Бориса Ельцина, равно как и внешнеполитическая доктрина Андрея Козырева продержались недолго. Ее шаткость интуитивного понимал сам Борис Ельцин – опытный политик, тонко реагировавший на запросы общества. Для него это было временное решение, необходимое в том числе и для удержания власти и поддержки Запада. Но именно Борис Ельцин впоследствии начнет постепенный отход от этой парадигмы. Несомненно, его личные властные амбиции тоже стали важнейшим фактором формирования новой российской идентичности. Конфигурация современной российской политической системы была выстроена именно Борисом Ельциным. Адаптация к новым реалиям элементов советской идентичности была продиктована стремлением обеспечить легитимность этой системы. Она должна была компенсировать и слабость политических институтов, неизбежную для суперпрезидентской власти.
Структура советской политической идентичности базировалась на двух важных компонентах. С одной стороны – социалистическая идеология. Через нее «воображалось» социалистическое государство и сообщество подобных государств. Определялся «значимый другой» – капиталистический и либеральный Запад. Рассматривался исторический процесс – как борьба за эмансипацию трудящихся.
Однако не менее важна была и патриотическая компонента, которую часто упускают из вида. Патриотизм позволял примирить абстрактность социалистической идеологии с реалиями и политическими задачами нормального государства, каким и был Советский Союз. Он же давал возможность обеспечить преемственность истории СССР с имперским периодом истории России, связав их в неразрывную цепь. В имперском периоде советская историография выделила своих героев – правителей и деятелей, способствовавших прогрессу страны, ее расширению, достижениям на международной арене. Этот же нарратив позволял выделить роль России в сравнении со «значимыми другими».
Именно патриотическая компонента советской идентичности оказалась наиболее пригодной для строительства идентичности постсоветской России. Произошло это ровно по тем же причинам, которые делали для нее невозможной западническую идентичность с одной стороны, и национально- этническую – с другой. Она прекрасно подходила для утверждения России как одного из мировых центров силы. Она позволяла обойти этнонациональные размежевания и дать картину мира, более или менее приемлемую для многих в стране. Она смягчала травму постсоветского человека, создавала для него более привычную и комфортную среду, делала его жизнь как гражданина более осмысленной. Она обеспечивала преемственность как с советским, так и с имперским прошлым, снимала комплекс вины за прошлое. Наконец, она прекрасно сочеталась с новыми реалиями капиталистической экономики, от которых не хотели отказываться ни элита, ни обычные граждане. Поэтому, кстати, левая альтернатива для новой России оказалась нежизнеспособной.
Запад в этой новой конфигурации постепенно формировался в роли «значимого другого». Причем положительный смысл этого противопоставления постепенно переходил к резко отрицательному. Вряд ли стоит видеть в этом некий намеренный умысел российской элиты. Гораздо более важным оказалось совпадение двух факторов. Первый – нерешенные проблемы европейской безопасности, которые постепенно накапливались и давали прекрасную почву для взаимных подозрений. Второй – укорененные в российском общественном сознании стереотипы в отношении Запада. Эксплуатация этих стереотипов в интересах консолидации общества, подпитанная реальными политическими проблемам с Западом, делала его идеальным «значимым другим». Практически зеркально эта картина отражалась и на самом Западе. Здесь тоже традиционно были сильны подспудные страхи перед Россией и тоже был велик соблазн элит использовать Россию в качестве «другого». Украинский кризис лишь предельно обострил, а местами довел до абсурда то, что копилось годами и десятилетиями.
Подобные версии идентичности на корню подрывали идею Большой Европы от Лиссабона до Владивостока.
В текущей версии России, по всей видимости, недостает еще одного важного компонента, который традиционно присутствовал в арсенале российской идентичности. Речь об универсалистской идее, видении развития мира, проекте, который Россия предлагала бы другим. У Советского Союза такой проект базировался на социалистических идеях. Вырождение этой идеологии, ее подмена силой, утрата доверия к ней и среди союзников, и среди собственного населения стала важным фактором краха СССР. Вполне закономерно, что лидеры новой России избегали универсальных идей. Однако текущие политические условия вполне могут подтолкнуть к поиску такой доктрины.
Один из возможных вариантов – попытка обыграть идею Большой Евразии в противовес Большой Европе. Речь, конечно, вряд ли пойдет об использовании идей российских евразийцев ХIХ-ХХ вв. Скорее это будет попытка более инструментального подхода, выстраивания пространства соразвития и безопасности на евразийском пространстве. Особенность момента состоит в том, что эта идея будет стыковаться с аналогичными китайскими предложениями. В этом смысле, уход от идеи Большой Европы по причине маргинальности России в этой конструкции рискует быть замененным идеей, в которой роль и место России могут тоже оказаться далеко не уникальными. Очевидно, что выбор доктрины будет определяться и реальным политическим весом России на евразийском континенте.
Статья впервые опуликована на сайте Russia Direct на английском языке.